Первым на сцену вышел Бобка и прочел немецкое стихотворение. Стихотворение было очень трудное, и Бобка приложил много стараний, чтобы выучить его. Теперь он вспотел даже, силясь запомнить все слова по порядку и произнести их с подобающим выражением, как учил его Фридрих Адольфович.
— Ишь ты, как лопочет-то, а сам гляди-кось, какой малюсенький! — одобрительно говорили в задних рядах крестьяне, ни слова, конечно, не понявшие из того, что декламировал барчонок.
Но вот Бобка закончил свое стихотворение, лихо шаркнул ножкой и ушел за кулисы.
— Браво! Браво! — кричали ему разом и Юрий Денисович, и князь Виталий, и дедушка Май. — Браво! Молодец, ай да Бобка!
И мальчик, совсем счастливый, скрылся за декорацией.
Но вот послышались звуки гармоники и Сережа в сопровождении Митьки выбежал на сцену. Сережа живее заиграл на гармонике, а Митька, лихо подбоченившись, встал в позу.
— «Ах, вы, сени мои, сени!» — выигрывал Сережа и сам притопывал и приплясывал на месте, в то время как Митька выделывал такие уморительные коленца ногами, что едва можно было удержаться от смеха, глядя на него. Шапка у Митьки упала, белобрысые вихры растрепались и встали дыбом, сапоги скрипели так, что, казалось, заглушали самые звуки гармоники. Сам Митька так и вился вьюном, так и вертелся на месте, и вдруг, недовольный, должно быть, тяжестью своих скрипучих великанов-сапог, он неожиданно бухнулся на землю, стащил их и пустился, уже босой, вприсядку.
— Ай да лихо! Ай да парень! — кричали крестьяне, в то время как в первом ряду, где сидели хозяин с дочерью и гости, послышался дружный взрыв хохота.
Занавес опустили, а Митька, расходившийся не на шутку, все еще продолжал прыгать и вертеться, как волчок.
Едва-едва уговорили его прекратить пляску и дать место другим.
Следом за Митькой вышли на площадку все дети, одетые маленькими мужичками, и встали вокруг Май, наряженной русской крестьяночкой, с душистым полевым венком на голове и с граблями в руках. И все они хором пели русские песни, вороша сено граблями и приплясывая кто как умел.
Картина называлась «Уборка сена» и ею закончилось первое отделение праздника, о чем торжественно заявил Фридрих Адольфович, просунув свое потное, красное лицо в щель занавеса.
— Только шетыре минутка антракт! — произнес он, улыбаясь нетерпеливо ожидающей нового зрелища публике.
Действительно, ровно через четыре минуты, как было сказано, занавес снова раздвинулся, и публика увидела потешного седенького старичка в парике, сделанном из ваты, с очками на носу, одетого в клетчатый пиджак и полосатые брюки Фридриха Адольфовича. В этом старичке едва было возможно узнать шалуна Юрика. Он изображал учителя и держал книгу в одной и линейку в другой руке. Перед ним стоял ученик, Митька, и как бы отвечал урок учителю. На Митьке был надет старый костюм Сережи, а на лице и пальцах виднелись чернильные кляксы, нарочно насаженные ради смеха.
— Ишь ты, барчуком обрядили Митьку хуторского! — загудели со смехом внимательно следившие за представлением крестьяне.
— Митька! Митька! Плут вихрастый! — послышался звонкий голос одного из деревенских мальчишек в заднем ряду скамеек.
Митька, которому и дети, и Фридрих Адольфович строго-настрого наказывали стоять неподвижно в живой картине, в одну минуту позабыл все их предостережения. Он быстро повернул голову в ту сторону, откуда слышался детский голос, и высунул язык своему деревенскому приятелю, вдобавок погрозив еще кулаком в его сторону.
— Я ж тебе задам трепку! — крикнул он в ряды скамеек своим звонким, задорным голосом.
Впечатление получилось неожиданное, но картина не удалась. Митька совсем некстати оживил ее. Но от этого неудачного зрелища дети развеселились, казалось, еще больше.
Снова раздвинулся самодельный занавес, и на этот раз Юрик, одетый маркизой, в подоткнутой со всех сторон Евгешиной юбке, в парике, сделанном из пакли искусными руками Фридриха Адольфовича, сидел в кресле в мечтательно-задумчивой позе, а Мая, в костюме пажа, тоже наскоро сооруженном из шелковых платков, набранных со всего дома, подавала ему букет, став перед ним на одно колено. Эта картина могла бы считаться самой удачной из всех и на нее возлагались все надежды доброго Фридриха Адольфовича, если бы…
Ах, это если бы!
Еще вначале представления в саду за искусно задрапированной и перевитой зеленью задней декорацией слышалось изредка какое-то подозрительное мычание. Это заявлял о своем существовании сын Буренки, привязанный на длинную веревку и щипавший траву на садовой поляне за площадкой, предназначенной для представления. Длинная веревка позволила ему подобраться к самой сцене вплотную, и в ту самую минуту, когда Юрик-маркиза с любезной улыбкой принимал букет от пажа-Маи, задняя стенка неожиданно распахнулась и в нее просунулась недоумевающая, любопытная голова с маленькими рожками и чрезвычайно глупыми глазами, глядевшими на всех с таким явным недоумением, что и публика, и артисты разразились дружным взрывом хохота. Этот хохот, казалось, ободрил теленка; он храбро шагнул на сцену, просунул голову между прелестным пажом и очаровательной маркизой, и — гам! — душистого букета как и не бывало. Теленок быстро выхватил его из рук пажа и уничтожил в одну минуту с поразительным аппетитом. Тут уже хохот среди зрителей и актеров достиг высшего предела. Хохотали хозяева, хохотали гости, хохотали крестьяне. Занавес сдвинулся под оглушительные взрывы этого хохота.